Из Энциклопедии Брокгауза и Ефрона |
Гончаров
(Иван Александрович) — один из знаменитейших русских писателей. Род. около 1812 г. [В биографических статьях o Гончарове указывается, что он родился 6 июня 1813 г. Это неверно. Душеприказчику и старинному другу Гончарова, М. М. Стасюлевичу, в точности известно, что метрическое свидетельство Гончарова сгорело во время пожара Москвы в 1812 г.; следовательно, он родился не позже сентября этого года.]. В противоположность большинству писателей сороковых годов он происходил из зажиточного симбирского купеческого семейства, что не помешало ему, однако, получить, помимо запаса деловитости, весьма тщательное по тому времени образование. Мать его, простая, но хорошая женщина, на руках которой он остался после смерти отца трехлетним ребенком, ничего не жалела для воспитания сына. На другой стороне Волги, в имении княгини Хованской, жил священник, воспитанник Казанской духовной академии, образованный и просвещенный. Он был женат на француженке и с ее помощью открыл пансион, имевший заслуженный успех среди местного дворянства. Сюда был отдан и молодой Гончаров Дело обучения и воспитания велось священником чрезвычайно тщательно. Он следил не только за учением, но и за чтением своих учеников. Детям давали только солидные и поучительные книги; даже такая вещь, как фонвизинский "Бригадир", была исключена из списка разрешенных книг, чтобы отдалить юношеские умы от всякого намека на фривольность и легкомыслие. Правда, дома Г. читал сантиментальные романы г-жи Жанлис, полные привидений романы г-жи Радклиф и даже мистические мудрствования Экгартсгаузена; но все-таки в общем характер чтения был деловой и серьезный. В 12 лет Г. прочитал Державина, Хераскова, Озерова, исторические сочинения Роллена, Голикова, путешествия Мунго-Парка, Крашенинникова, Палласа и др. Путешествиями молодой Г. особенно увлекался под влиянием рассказов крестного отца, старого моряка. Именно эти рассказы вместе с ранним чтением путешествий были впоследствии главным источником решения Г. ехать кругом света. В 1831 г. Г., пробывши перед тем несколько лет в одном из частных московских пансионов, поступил на словесный факультет Московского университета. Это было время, когда начиналась новая жизнь и между профессорами, и между студентами. От студенческих кружков Г. остался в стороне; из профессоров особенное влияние на него имели Надеждин и Шевырев, тогда еще молодой и свежий. Уже в университете Г. посвящал много времени ознакомлению с классиками всех стран и народов. То совершенство формы, которое признала критика зa Гончаровым с первых шагов его вступления на литературное поприще, есть, несомненно, прямое следствие тщательного изучения образцовых писателей.
В 1835 г. Г. кончил курс в университете. После недолгой службы в Симбирске он переезжает в Петербург и поступает переводчиком в мин. финансов. В этом министерстве он прослужил вплоть до отправления своего в кругосветное путешествие в 1852 г. В Петербурге у Г. скоро завязываются литературно-артистические знакомства, причем он попадает в такой кружок, где царит беспечальное поклонение искусству для искусства и возведение объективного творчества в единственный художественный идеал. Г. делается своим человеком в доме художника Николая Аполлоновича Майкова, отца тогда еще четырнадцатилетнего юноши Аполлона Майкова и его брата, безвременно погибшего даровитого критика, Валериана Майкова. С кружком Белинского Г. познакомился только в 1846 году благодаря "Обыкновенной истории", которая была прочтена пылким критиком еще в рукописи и привела его в необычайный восторг. Но это знакомство не могло перейти в дружбу. В 1846 г. Белинский был в разгаре увлечения идеями, шедшими к нам в то время из Франции, из Франции — Луи Блана и Ледрю-Роллена. Враг всяких крайностей, Г. всего менее увлекался этими идеями, даже в отражении их у Ж. Занда. Вот почему Белинский, отдавая дань полнейшего удивления таланту Гончарова, в то же время, по собственному рассказу Г., называл его "филистером". В восторженной рецензии на "Обыкновенную историю" Белинский тщательно подчеркивал разницу между автором "Кто виноват", в произведении которого его не вполне удовлетворяла художественная сторона, но восхищала положенная в основу мысль, и Г., который "художник и ничего более". "Обыкновенная история" имела успех необычайный и вместе с тем всеобщий. Даже "Северная пчела", ярая ненавистница так наз. "натуральной школы", считавшая Гоголя русским Поль де Коком, отнеслась крайне благосклонно к дебютанту, несмотря на то, что роман был написан по всем правилам ненавистной Булгарину школы.
В 1848 г. был напечатан в "Современнике" маленький рассказ Г. из чиновничьего быта, "Иван Савич Поджабрин", написанный еще в 1842 г., но только теперь попавший в печать, когда автор внезапно прославился. В 1852 г. Г. попадает в экспедицию адмирала Путятина, отправлявшегося в Японию, чтобы завязать сношения с этою тогда еще недоступною для иностранцев страною. Г. был прикомандирован к экспедиции в качестве секретаря адмирала. Возвратившись из путешествия, на половине прерванного наступившею Восточною войною, Г. печатает в журналах отдельные главы "Фрегата Паллады", а затем усердно берется за "Обломова" который появился в свет в 1859 г. Успех его был такой же всеобщий, как и "Обыкновенной истории". В 1858 г. Г. переходит в цензурное ведомство (сначала цензором, потом членом Главного управления по делам печати). В 1862 г. он был недолго редактором официальной "Северной почты". В 1869 г. появился на страницах "Вестн. Евр." третий большой роман Г., "Обрыв", который по самому существу своему уже не мог иметь всеобщего успеха. В начале семидесятых годов Г. вышел в отставку. Написал он с тех пор лишь несколько небольших этюдов ["Миллион терзаний", "Литературный вечер", "Заметки о личности Белинского", "Лучше поздно, чем никогда" (авторская исповедь), "Воспоминания", "Слуги", "Нарушение воли"], которые, за исключением "Миллиона терзаний", ничего не прибавили к его славе. Г. тихо и замкнуто провел остаток своей жизни в небольшой квартире из 3 комнат на Моховой, где он и умер 15 сентября 1891 г. Похоронен в Александро-Невской лавре. Г. не был женат и литературную собственность свою завещал семье своего старого слуги.
Таковы несложные рамки долгой и не знавшей никаких сильных потрясений жизни автора "Обыкновенной истории" и "Обломова". И именно эта-то безмятежная ровность, которая сквозила и в наружности знаменитого писателя, создала в публике убеждение, что из всех созданных им типов Г. ближе всего напоминает Обломова. Повод к этому предположению отчасти дал сам Г. Вспомним, напр., эпилог "Обломова": "Шли по деревянным тротуарам на Выборгской стороне два господина. Один из них был Штольц, другой, его приятель, литератор, полный, с апатичным лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами". Из дальнейшего оказывается, что апатичный литератор, беседующий со Штольцем, "лениво зевая", есть не кто иной, как сам автор романа. Во "Фрегате Палладе" Г. восклицает: "Видно, мне на роду написано быть самому ленивым и заражать ленью все, что приходит в соприкосновение со мною". Несомненно самого себя вывел иронически Г. в лице пожилого беллетриста Скудельникова из "Литературного вечера". Скудельников "как сел, так и не пошевелился в кресле, как будто прирос или заснул. Изредка он поднимал апатичные глаза, взглядывал на чтеца и опять опускал их. Он, по-видимому, был равнодушен и к этому чтению, и к литературе, и вообще ко всему вокруг себя". Наконец, в авторской исповеди Г. прямо заявляет, что образ Обломова не только результат наблюдения окружающей среды, но и результат самонаблюдения. И на других Г. с первого раза производил впечатление Обломова. Анджело де Губернатис таким образом описывает внешний вид романиста: "Среднего роста, плотный, медленный в походке и во всех движениях, с бесстрастным лицом и как бы неподвижным (sреnto) взглядом, он кажется совершенно безучастным к суетливой деятельности бедного человечества, которое копошится вокруг него". И все-таки Г. — не Обломов. Чтобы предпринять сорок лет тому назад на парусном корабле кругосветное плавание, нужна была решительность, всего менее напоминающая Обломова. Не Обломовым является Г. в наших глазах и тогда, когда мы знакомимся с тою тщательностью, с которою он писал свои романы, хотя именно вследствие этой тщательности, неизбежно ведущей к медленности, публика и заподозрила Г. в обломовщине. Видят авторскую лень там, где на самом деле страшно интенсивная умственная работа. Конечно, перечень сочинений Г. очень необширный. Сверстники Г. — Тургенев, Писемский, Достоевский — меньше его жили, а написали гораздо больше. Но зато как широк захват у Г., как велико количество беллетристического материала, заключающегося в трех его романах. Еще Белинский говорил о нем: "Что другому бы стало на десять повестей, у Г. укладывается в одну рамку". У Г. мало второстепенных по размеру вещей; только в начале и в конце своей 50-летней литературной деятельности — значит, только до того, как он размахнулся во всю ширь, и только после того, как его творческая сила иссякла — он писал свои немногочисленные маленькие повести и этюды. Между живописцами есть такие, которые могут писать только широкие холсты. Гончаров — из их числа. Каждый из его романов задуман в колоссальных размерах, каждый старается воспроизвести целые периоды, целые полосы русской жизни. Много таких вещей и нельзя писать, если не впадать в повторения и не выходить за пределы реального романа, т. е. если воспроизводить только то, что автор сам видел и наблюдал. В обоих Адуевых, в Обломове, в Штольце, в бабушке, в Вере и Марке Волохове Г. воплотил путем необыкновенно интенсивного синтеза все те характерные черты пережитых им периодов русского общественного развития, которые он считал основными. А на миниатюры, на отдельное воспроизведение мелких явлений и лиц, если они не составляют необходимых аксессуаров общей широкой картины, он не был способен по основному складу своего более синтетического, чем аналитического таланта. Только оттого полное собрание его сочинений сравнительно так необъемисто. Дело тут не в обломовщине, а в прямом неумении Г. писать небольшие вещи. "Напрасно просили, — рассказывает он в авторской исповеди, — моего сотрудничества в качестве рецензента или публициста: я пробовал — и ничего не выходило, кроме бледных статей, уступавших всякому бойкому перу привычных журнальных сотрудников". "Литературный вечер", напр. — в котором автор вопреки основной черте своего таланта взялся за мелкую тему, — сравнительно слабое произведение, за исключением двух-трех страниц. Но когда этот же Г. в "Миллионе терзаний" взялся хотя и за критическую, но все-таки обширную тему — за разбор "Горя от ума", то получилась решительно крупная вещь. В небольшом этюде, на пространстве немногих страниц, рассеяно столько ума, вкуса, глубокомыслия и проницательности, что его нельзя не причислить к лучшим плодам творческой деятельности Г. Еще более несостоятельной оказывается параллель между Г. и Обломовым, когда мы знакомимся с процессом нарождения романов Г. Принято удивляться необыкновенной тщательности Флобера в обдумывании и разрабатывании своих произведений; но едва ли ценою меньшей интенсивности в работе достались Г. его произведения. В публике было распространено мнение, что Г. напишет роман, а потом десять лет отдыхает. Это неверно. Промежутки между появлениями романов наполнены были у Г. интенсивною, хотя и не осязательною, но все-таки творческой работой. "Обломов" появился в 1859 г., но задуман он был и набросан в программе тотчас же после "Обыкновенной истории", в 1847 г. "Обрыв" напечатан в 1869 г.; но концепция его и даже наброски отдельных сцен и характеров относятся еще к 1849 г. Как только какой-нибудь сюжет завладевал воображением нашего писателя, он тотчас начинал набрасывать отдельные эпизоды, сцены и читал их своим знакомым. Все это до такой степени его переполняло и волновало, что он изливался "всем кому попало", выслушивал мнения, спорил. Затем начиналась связная работа. Появлялись целые законченные главы, которые даже отдавались иногда в печать. Так, напр., одно из центральных мест "Обломова" — "Сон Обломова" — появился в печати десятью годами раньше появления всего романа (в "Иллюстрированном альманахе" "Современника" за 1849 г.). Отрывки из "Обрыва" появились в свет за 8 лет до появления всего романа. А главная работа тем временем продолжала "идти в голове", и, факт глубоко любопытный, — Г. его "лица не дают покоя, пристают, позируют в сценах". "Я слышу, - рассказывает далее Г., — отрывки их разговоров, и мне часто казалось, прости Господи, что я это не выдумываю, а что это все носится в воздухе около меня и мне только надо смотреть и вдумываться". Чтобы оценить все значение этого факта, нужно принять во внимание крайне ровный, отнюдь не нервный темперамент Г. У Достоевского подобные галлюцинации были бы одним из многочисленных проявлений его болезненности; у Г. они являются результатом необыкновенно сильного сживания автора с создаваемыми им лицами. Они до того им обдуманы во всех деталях, что самый акт писания становился для него вещью второстепенною. Годами обдумывал он свои романы, но писал их неделями. Вся вторая часть "Обломова", напр., написана им в пять недель пребывания в Мариенбаде. Г. писал ее, не отходя от стола. Ходячее представление о Г., как об Обломове, дает, таким образом, совершенно ложное о нем понятие. Действительная основа его личного характера, обусловившая собою и весь ход его творчества, — вовсе не апатия, а уравновешенность его темперамента. Отнюдь не флегматичный Г. не от душевной вялости был так размерен в своих чувствах, а исключительно потому, что созерцательно-спокойное отношение ко всему, что происходит вокруг, есть органическое свойство таких натур и исключает всякую стремительность в какую бы то ни было сторону, хорошую и дурную. Это и сделало его корифеем "объективного" романа. Еще Белинский говорил об авторе "Обыкновенной истории": "у автора нет ни любви, ни вражды к создаваемым им лицам, они его не веселят, не сердят, он не дает никаких нравственных уроков ни им, ни читателю, он как будто думает: кто в беде, тот и в ответе, а мое дело сторона". Нельзя считать эти слова чисто литературною характеристикою. Когда Белинский писал отзыв об "Обыкновенной истории", он был приятельски знаком с автором ее. И в частных разговорах вечно бушующий критик накидывался на Г. за бесстрастность: "Вам все равно, — говорил он ему: — попадается мерзавец, дурак, урод или порядочная, добрая натура — всех одинаково рисуете; ни любви, ни ненависти ни к кому". За эту размеренность жизненных идеалов, прямо, конечно, вытекавшую из размеренности темперамента, Белинский называл Г. "немцем" и "чиновником".
Лучшим источником для изучения темперамента Г. может служить "Фрегат Паллада" — книга, являющаяся дневником духовной жизни Г. за целых два года, притом проведенных при наименее будничной обстановке. Разбросанные по книге картины тропической природы местами, например в знаменитом описании заката солнца под экватором, возвышаются до истинно ослепительной красоты. Но красоты какой? Спокойной и торжественной, для описания которой автор не должен выходить за границы ровного, безмятежного и беспечального созерцания. Красота же страсти, поэзия бури совершенно недоступны кисти Г. Когда "Паллада" шла Индийским океаном, над нею разразился ураган "во всей форме". Спутники, естественно полагавшие, что Г. захочет описать такое хотя и грозное, но вместе с тем и величественное явление природы, звали его на палубу. Но, комфортабельно усевшись на одно из немногих покойных мест в каюте, он не хотел даже смотреть бурю и почти насильно был вытащен наверх. — "Какова картина?" — спросил его капитан, ожидая восторгов и похвал. — "Безобразие, беспорядок!" — отвечал он, главным образом занятый тем, что должен был уйти "весь мокрый в каюту, переменить обувь и платье". Если исключить из "Фрегата Паллады" страниц 20, в общей сложности посвященных описаниям красот природы, то получится два тома почти исключительно жанровых наблюдений. Куда бы автор ни приехал — на мыс Доброй Надежды, в Сингапур, на Яву, в Японию, — его почти исключительно занимают мелочи повседневной жизни, жанровые типы. Попав в Лондон в день похорон герцога Веллингтона, взволновавших всю Англию, он "нетерпеливо ждал другого дня, когда Лондон выйдет из ненормального положения и заживет своею обычною жизнью". "Многие обрадовались бы видеть такой необыкновенный случай, — замечает при этом враг "беспорядка" во всех его проявлениях, — но мне улыбался завтрашний будничный день". Точно так же "довольно равнодушно" Г. "пошел вслед за другими в британский музеум, по сознанию только необходимости видеть это колоссальное собрание редкостей и предметов знания". Но его неудержимо "тянуло все на улицу". "С неиспытанным наслаждением, — рассказывает далее Г., — я вглядывался во все, заходил в магазины, заглядывал в дома, уходил в предместья, на рынки, смотрел на всю толпу и в каждого встречного отдельно. Чем смотреть сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать друг у друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один другому всякого благополучия; с любопытством смотрю, как столкнутся две кухарки с корзинками на плечах, как несется нескончаемая двойная, тройная цепь экипажей, подобно реке, как из нее с неподражаемою ловкостью вывернется один экипаж и сольется с другою нитью, или как вся эта цепь мгновенно онемеет, лишь только полисмен с тротуара поднимет руку. В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю, как и что делают, как веселятся, едят, пьют".
Слог Г. — вот еще черта для характеристики его темперамента. Он удивительно плавен и ровен, без сучка и задоринки. Нет в нем колоритных словечек Писемского, нервного нагромождения первых попавшихся выражений Достоевского. Гончаровские периоды округлены, построены по всем правилам синтаксиса — и нет у него своего синтаксиса, своей грамматики, как у писателей нервного темперамента. Слог Г. сохраняет всегда один и тот же темп, не ускоряясь и не замедляясь, не ударяясь ни в пафос, ни в негодование. Это такой же "объективный" слог, как объективно все творчество Г. Весь этот огромный запас художественной безмятежности, нелюбви к "беспорядку" и предпочтения обыденного экстравагантному не мог не привести к тому, что типы Г. стоят обособленно в ряду типов, созданных другими представителями его литературного поколения. Рудины, Лаврецкие, Бельтовы, герои некрасовской "Саши", которые
...по свету рыщут
Дела себе исполинского ищут,
все это — жертвы рокового несоответствия идеала и действительности, роковой невозможности сыскать себе деятельность по душе. Но все это, вместе с тем, люди, стоящие на вершине духовного сознания своей эпохи, меньшинство, люди, так сказать, необыкновенные, рядом с которыми должны же были существовать и люди обыкновенные. Последних-то в лице Адуева и решил изобразить Г. в своем первом романе, причем, однако, ничуть не как противоположность меньшинству, а как людей, примыкающих к новому течению, но только без стремительности. Относительно этого основного намерения автора "Обыкновенной истории" долго господствовало одно существенное недоразумение. Почти все критики литературной деятельности Г. подозрительно отнеслись к "положительности" старшего Адуева. Даже "Северная пчела", разбирая в 1847 г. "Обыкновенную историю", сочла нужным сказать несколько слов в защиту идеализма от узкого карьеристского взгляда чиновного дядюшки. Вообще можно сказать, что как публика, так и критика ставила Адуева немногим выше Фамусова. Авторская исповедь Г. ("Лучше поздно, чем никогда") идет вразрез с таким толкованием. По категорическому заявлению автора, он в лице Адуева-старшего хотел выразить первое "мерцание сознания необходимости труда, настоящего, не рутинного, а живого дела, в борьбе со всероссийским застоем". "В борьбе дяди с племянником отразилась тогдашняя только что начинавшаяся ломка старых понятий и нравов, сантиментальность, карикатурное увеличение чувств дружбы и любви, поэзия праздности, семейная и домашняя ложь напускных в сущности небывалых чувств, пустая трата времени на визиты, на ненужное гостеприимство и т. д., словом — вся праздная, мечтательная и аффектационная сторона старых нравов. Все это отживало, уходило: являлись слабые проблески новой зари, чего-то трезвого, делового, нужного. Первое, т. е. старое, исчерпалось в фигуре племянника. Второе — т. е. трезвое сознание необходимости дела, труда, знания — выразилось в дяде". Адуев, напр., устраивает завод. "Тогда это была смелая новизна, чуть-чуть не унижение — я не говорю о заводчиках-барах, у которых заводы и фабрики входили в число родовых имений, были оброчные статьи, которыми они сами не занимались. Тайные советники мало решались на это. Чин не позволял, а звание купца — не было лестно". Можно различно отнестись к этому замечательно характерному для Г. сближению "дела" и "деловитости", но нельзя не признать, что замысел его очень глубок. Заслуга или особенность Гончарова в том, что он подметил эволюцию общественного настроения в тех сферах, где стремительные сверстники его усматривали одну пошлость. Они смотрели на небеса, а Г. внимательнейшим образом вглядывался в землю. Благодаря последнему, между прочим, так превосходна жанровая часть "Обыкновенной истории". Отъезд молодого Адуева из деревни, дворня, благородный приживальщик Антон Иванович, ключница Аграфена, способная выражать свою любовь только колотушками и неистовою бранью, и т. д. и т. д. — все это чудесные плоды реализма, которые никогда не потеряют своей ценности и которыми Г. обязан исключительно тому, что умственный взор его с особенною охотою останавливался на явлениях жизни большинства.
Необыкновенно яркая жанровая колоритность составляет лучшую часть и самого выдающегося романа Г. — "Обломова". Автор не имеет ни малейшей охоты что бы то ни было обличать в Обломовке; ни на один угол картины не наложены более густые или более светлые краски; одинаково освещенная, она стоит перед зрителем как живая, во всей выпуклости своих изумительно схваченных деталей. Не эти, однако, эпические совершенства были причиною потрясающего впечатления, которое в свое время произвел "Обломов". Тайна его успеха — в условиях той эпохи, в том страстном и единодушном желании порвать всякие связи с ненавистным прошлым, которым характеризуются годы, непосредственно следующие за Крымской кампанией. Нужно было яркое воплощение нашей апатии, нужна была кличка для обозначения нашей дореформенной инертности и косности — и она быстро вошла во всеобщий обиход, как только Добролюбов ее формулировал в своей знаменитой статье "Что такое обломовщина". Современные свидетельства сводятся к тому, что решительно всякий усматривал в себе элементы "обломовщины"; всем казалось, что найдено объяснение несовершенств нашего общественного строя, всякий с ужасом отворачивался от перспективы столь же бесплодно и бесславно пройти жизненное поприще, как герой Г. романа; всякий давал клятву истребить в себе все следы этого сходства. В противовес Обломову Г. вывел немца Штольца. В своей авторской исповеди Г. сознался, что Штольц — лицо не совсем удачное. "Образ Штольца, — говорит он, — бледен, не реален, не живой, а просто идея". Нужно прибавить, что идея, представителем которой является Штольц, — уродлива. Нельзя устроителя своей фортуны возводить в идеал. Всякая тонко чувствующая женщина, какою несомненно является Ольга, наверно сумела бы распознать, что в лености Обломова во сто раз больше душевных сокровищ, достойных самой горячей любви, чем в суетном, самодовольном филистерстве Штольца.
Всего десять лет отделяют "Обломова" от "Обрыва", но страшная перемена произошла за этот короткий срок в группировке общественных партий. Гордо и заносчиво выступило новое поколение на арену русской общественной жизни и в какие-нибудь три-четыре года порвало всякие связи с прошлым. От прежнего единодушия не осталось и малейшего следа. Общественная мысль разделилась на резко враждебные течения, не желавшие иметь что-либо общее друг с другом, обменивавшиеся угрозами, тяжкими обвинениями и проклятиями. Поколение, еще так недавно считавшее себя носителем прогресса, было совершенно оттерто: ему бросали в лицо упреки в устарелости, отсталости, даже ретроградстве. Понятно, что озлобление, вызванное этими в значительной степени незаслуженными упреками, было очень велико. Г. никогда не был близок к передовым элементам; он писал "объективный" роман, когда сверстники его распинались за уничтожение крепостничества, за свободу сердечных склонностей, за права "бедных людей", за поэзию "мести и печали". Но потому-то он меньше всего и был склонен к снисходительности, когда "Обрывом" вмешался в спор между "Отцами" и "Детьми". Раздражение лишило Г. части его силы, которая лежала именно в спокойствии. "Обрыв" заключает в себе много отдельных превосходных эпизодов, но в общем он — наименее удачный из романов Г. В сферах, близких к "Детям", на "Обрыв" взглянули как на памфлет против молодого поколения; в сферах, близких к "Отцам", усмотрели, напротив того, в Марке Волохове резкое, но вполне верное изображение нового течения. Есть и среднее мнение, которое утверждает, что Гончаров с его глубоким умом не мог все поколение шестидесятых годов олицетворить в образе циничного буяна, не гнушающегося для личных своих нужд выманивать деньги подложным письмом. Речь, по этому пониманию "Обрыва", идет только о некоторых несимпатичных Г. элементах движения шестидесятых годов. Как бы то ни было, в нарицательное имя Марк Волохов не обратился, как не стали им антипод Волохова — мечущийся эстетик Райский, и книжно задуманная героиня романа, Bepa. Во всем своем блеске талант Г. сказался в лицах второстепенных. Бабушка и весь ее антураж обрисованы со всею силою изобразительной способности Г. Истинным художественным перлом является образ простушки Марфиньки. В галерее русских женских типов живой, схваченный во всей своей, если можно так выразиться, прозаической поэзии портрет Марфиньки занимает одно из первых мест.
Собрание сочинений Г. издано Глазуновым в 9 т. (СПб., 1884-89). Отдельные романы и "Фрегат Паллада" выдержали по нескольку изданий. Посмертные отрывки из бумаг Г. напечатаны в приложениях к "Ниве" (1892 и 93 г.). Опубликование этих совершенно незначительных набросков составляет печальную иллюстрацию к статье Г. "Нарушение воли", в которой он из нежелания явиться перед потомством в неряшливом виде просил друзей не печатать даже писем его, все же больше отделанных, чем черновые наброски. Сколько-нибудь ценного о Г. в биографическом отношении до сих пор еще не появилось. Из критических отзывов отметим ст. Белинского (т. 11), Добролюбова (т. 2), Дружинина (т. 7), Писарева (т. 1), Скабичевского (Соч. т 1 и 2), Шелгунова ("Дело" 1869 г., № 7), Op. Ф. Миллера в "Писателях после Гоголя", книжку о Г. В. П. Острогорского (Москва, 1888), ст. Д. С. Мережковского в его кн. "О причине падения русской литературы" и ряд статей, вызванных смертью Г.: М. А. Протопопова в "Рус. мысли" (1891 г., № 11), А. И. Незеленова в "Рус. обозр." (1891, № 10), M. M. Стасюлевича в "Вестн. Евр." (1891 г. № 10).
|